Только смотрю – в доме управляющего никого. Как так, думаю! Похороны, а никого? Я в гостиную – мама дорогая! На столе Володька Ржавенький, ну, стало быть, Владимир Ильич Ульянов по-теперешнему, лежит. Да не в гробу с кистями! В какой-то лохани огромной. Живот аккуратненько распорот, внутрях ничего нет, а все, что вынуто, – в тазу эмалированном шевелится. И вместо кишочек – ему, бедолаге, в утробу какой-то шут гороховый в колпаке и в перчатках солому с опилками пихает.
Я, как стояла, так оземь и грохнулась. Хорошо, в доме управляющего пол земляной был, для прохлады, – не зашиблась.
Только слышу через какое-то время: кричит по-немецки этот самый шут гороховый, этот самый доктор шутейный:
– Вас ист дас? Шнеллер! Шнеллер! Выгоняйт эту дуру вон! Шайзе, шайзе!
Тут слуги набежали, меня на улицу выволокли, а я все никак в себя не приду. Ну отлежалась на возу часок, ладно, думаю, сдам перекупке товар, может, оно и полегчает.
От слухай еще. Правлю я к складам, где разрешено было сделки торговые производить. Правлю, а сама на дом управляющего оглядываюсь, чуть шею не свернула.
Вдруг глядь! Из дверей Володьку Ржавенького под руки выводят. Опять он живой сделался! С тех-то пор его вечно живым – знающие люди, конечно, – и кличут. Может, в шутку. А может, всерьез. Это уж потом только наши подхалюзники подхватили: вечно живой да вечно живой! А настоящего смысла этих слов они не знают... Вот я и боюсь, как бы Володька с Мавзолею не выскочил, снова народ по городкам мутить не направился! Народ-то нынче подуспокоился: ни тебе хрущевской дури, ни сталинского страху...